Затыкин снимал комнату без стола неподалеку от моря и городского сада, дважды в день купался, раз в неделю ездил верхом, в газетах просматривал, кроме телеграмм и литературной хроники, еще рубрику «Спорт» и любил хвастаться перед знакомыми дамами своим бицепсом. О его появлении иа курорте местный листок сообщил кратко: «приехал молодой беллетрист и драматург Затыкин».
Еровский платил за полкомнаты в санатории с усиленным питанием, верхом не ездил и не купался, газет не читал совсем и старался обращать внимание дам не на бицепс, а на свои задумчивые карие глаза. На секретаршу местного листка эти глаза произвели некоторое впечатление, потому что о нем было написано подробнее: «здоровье талантливого поэта Еровского в настоящее время почти восстановилось, и мрачную угрозу, висевшую над этим юным дарованием, можно считать устраненной, — тем более, что пользующие поэта врачи возлагают много надежд на благодатный климат нашего курорта».
В столице Затыкин с Еровским то и дело встречались в редакциях, у издателей, в литературном ресторане, — но здесь, в приморском городке, их существование проходило в разных плоскостях. Когда беллетрист купался, поэт должен был отдыхать на балконе санатории, — и только счастливая случайность свела их однажды в ротонде городского курзала. Они дружественно пожали друг другу руки и даже поцеловались. Они даже позабыли взаимно, что Затыкин недавно сочинил одноактную пьесу в стихах, а Еровский напечатал в толстом журнале повесть, что, конечно, можно было считать недобросовестной конкуренцией.
Затыкин сказал только с легким ядом в голосе:
— А ты, дорогой мой, выглядишь совсем здоровяком! Вот только глаза у тебя какие-то того… сонные!
— Ты находишь? А между тем, я очень плохо себя чувствую… Вот про тебя никак нельзя сказать, чтобы ты выглядел молодцом. Постарел, как будто! У тебя даже спина сгорбилась.
И это было все. Воздав друг другу должное, они окончательно перешли на дружественный тон. Присели у столика, причем Затыкин самоотверженно занял тот стул, который был поближе к возможному сквозняку. Потом заботливо осведомился у поэта:
— Может быть, ты выпьешь горячего молока?
— Нет, слишком жарко для молока, — и меня совсем затопили в санатории этой жидкостью. Человек, дайте нарзану!
— А мне кофе со сливками, и бисквитов!
— Очень пыльно, ты не находишь?
— Да, чёрт знает… У самого моря и вдруг — пыль! Даже глупо.
— А в санатории сыро! Они меня уверяют, что нет никакой сырости, но я отлично чувствую.
— Вообще — безобразие! Никогда нам не дотянуться до заграницы.
— Ну, какое же сравнение! Заграница, это…
— А ты, кстати, был там? Помнится, я читал твои венецианские сонеты. Очень звучно и проникнуто местным колоритом.
— Мм… Я вообще… Ты знаешь, что ни говори, а на юге, все-таки, очень много красивых женщин. Даже в этой отвратительной яме… Никакого сравнения с нашим чухонским малокровием!
Ни одной женщины по близости не было, за исключением продавщицы папирос и спичек, которая, впрочем, была уже очень не молода и, во всяком случае, не красива. Но разговор о женщинах хорош тем, что он представляет собою достаточно разработанную тему. Можно не слишком напрягать свой мыслительный аппарат и все-таки оставаться красноречивым. Затыкин не настаивал на венецианских сонетах и послушно перешел к женщинам:
— Как тебе сказать… В этих, как ты называешь, чухонках тоже есть этакое… свое! Тело у них — рубенсовское. Пышное такое бывает, с румянцем.
— Ну, что же? Мясо! Грубое мясо и — ничего больше. Они слишком пассивны, а женщина тоже должна проявлять свою инициативу. Она должна воспламенять, испепелить страстью.
— Да я и против южанок ничего не имею! Хотя самое лучшее, по-моему, это — средняя полоса. Какая-нибудь Саратовская губерния, например, или Малороссия. Северянки, как ты находишь, слишком пассивны, а южанка раз в год ходит в ванну и никогда не меняет белья.
Еровский криво усмехнулся и отхлебнул нарзану.
— Золотая середина? Вот чего, я не понимаю… Хотя, в сущности, географическое происхождение женщины для меня совершенно безразлично. Мы бродим в потемках, пока не встретим консонирующую душу. Ты заметь, что истинное наслаждение любви я вижу только в гармонии. И сближение телесное есть только результат, только завершение этой гармонии духа. Последний вопль, последний аккорд мелодии.
— Последний аккорд, который, однако же, повторяется неоднократно?
— Это просто длительное отражение момента! Ничто не повторяется. То, что мы считаем повторением — только преломление в призме одного и того же луча. То, что я пережил, например, вчера, есть лишь преломление того, что я пережил неделю назад и буду переживать завтра.
— Мм… Предположим, что завтра! Конечно, это — интимность, хотя, с другой стороны…
Еровский скромно потупился, а Затыкин долго выбирал с тарелочки бисквит, поменьше засиженный мухами, и невинно ворчал:
— И еще дерут по гривеннику за штуку! Этакая некультурность!
Поэт побарабанил пальцами по столику:
— Ты понимаешь, что я только так себе, случайно сказал: «завтра». Я не имею права вводить тебя в круг своих интимных переживаний. Хотя, с другой стороны…
— О, я не настаиваю… Удивительно скверные бисквиты! Хотя, с другой стороны, мы — художники. У нас должен быть собственный критерий.
— Вот именно. Здесь совершенно не с кем поделиться. Все воспринимается, как анекдот, или как сплетня. Какие-то аптекаря и акцизные чиновники — с общей психологией штабного писаря.
— Я понимаю! — сочувственно кивнул головой Затыкин. — Не следует обнажать свою душу перед штабными писарями.
— Да, и это духовное одиночество временами становится тягостным. Я знаю, что ты очень чуток. Это свойство всякого истинного художника, проникающего в самые глубины чужой психики. И когда я сказал «завтра», — ты по неуловимому оттенку в выражении понял, что это «завтра» действительно существует.
Затыкин поковырял ногтем бисквит, положил его в рот, прожевал и тогда спросил коротко:
— Замужняя?
Еровский пожал плечами:
— Она свободна. А до деталей мне нет никакого дела. Может быть, где-нибудь там, в Тетюшах, сидит сейчас существо, называющее себя её мужем, но, ведь, это нисколько не меняет дела.
— Ну, если в Тетюшах, то разумеется. А если здесь же… С мужьями, дорогой, надо держать ухо востро! Нас, художников, они обязательно начинают подозревать, даже, когда нет ничего серьёзного.
— Тетюши — это описательно. Я и вообще не знаю, есть ли у неё муж! Но я знаю, что она тонко чувствует, и что в любви мы взаимно одаряем друг друга новыми откровениями.
— Давно это у тебя завелось?
— Я говорю тебе — с неделю. Я познакомился с нею в первый же день по приезде сюда, но, понимаешь ли, наши отношения были очень сложны и потому развивались медленно. Они заплетались, как тончайшее кружево, вышитое золотом. И когда уже было ясно, что мы принадлежим друг другу, мы все-таки намеренно отдаляли неизбежный миг, чтобы подойти к нему во всей полноте чувствований.
— Ну, канитель какая… Как это у тебя хватает терпенья? И это даже просто ошибка, дорогой. Женщине обидно, если ей приходится, так сказать, отдаваться самой. Она предпочитает, чтобы её брали, Действовать нужно быстро, с натиском: раз-два-три!
Еровский вздохнул и потер кончиками пальцев висок:
— Твоя система, может быть, вполне пригодна для любой рядовой женщины. Но Недда — совеем особое существо.
— Так ее зовут?..
— Виноват, я кажется проговорился? Но теперь уже все равно! Ее зовут Неддой. То есть, её обычное имя слишком плоско звучит, и я его несколько изменил. Если бы я сразу высказал ей мою грубую мужскую волю — она оттолкнула бы меня — и только. Мы дождались, когда наши души прониклись взаимной гармонией.
— Блондинка, конечно?
— Нет, скорее брюнетка, но не совсем. В проходящем солнечном свете её волосы отливают зеленоватым золотом. И она вся, ты понимаешь, такая нежная, нежная, почти прозрачная. Когда она целует, то кажется, что к твоим губам прикладывают водяную лилию.
— Ну, уж это… Нет, это бесплотное что-то! Совсем не в моем вкусе. И, ведь, лилии всегда бывают холодные и мокрые. Лилию к губам — это что-то в роде лягушки. Даже болотом пахнет! Нет, это не в моем вкусе. Вот, например, когда целует Надя…
— А у тебя есть здесь Надя?
— Уже три недели. Я ведь не тяну канитель, как ты! Познакомились на пляже, потом встретились в читальне, потом совершили прогулку в горы — и готово! И представь себе, я даже не ожидал, какая это оказалась прелесть. Тоже черноватая в роде твоей Недды, и кажется подкрашивается, но это наплевать. Сложена суховато, но, когда целует, — огонь. Вот уж именно испепеляет!
— Возможно! — неохотно согласился поэт. — Мне кажется только, что ты толкуешь эту эмоцию несколько грубо. Вот Недда — иногда я боюсь, что она растает в моих объятиях, как тень. И в то же время в ней заложены необъятные глубины, первобытный хаос страсти. Она изнемогает от тяжести этого хаоса и иногда смотрит на меня остановившимися, безумными глазами. И в этом взгляде я улавливаю разгадку извечной тайны.
— Здорово! Ты напиши что-нибудь по этому поводу. Нет, а Надя, — та насытится поцелуями и спит. Свернется в клубочек, таким котеночком, и даже немножко вздрагивает. И чтобы разбудить, надо обязательно пощекотать ее за ушком.
— Недда не спит! Я никогда не видел ее спящей.
— Ну, еще бы, — за одну неделю-то!
— И через год не увижу! Её душа находится в состоянии экстаза и нервы её натянуты, как струны цитры. И я робко извлекаю звуки из этих струн. Они плачут или торжествуют, смотря по тому, на что я вдохновляю их.
— Истеричка, может быть? У Нади тоже бывают иногда разные такие капризы. Например, вдруг в пять часов утра требует мороженого. А где я его достану, когда все рестораны закрыты? Но в общем это, конечно, пустяки.
— Ты знаешь, на путях моей жизни я встречал уже много, очень много женщин.
— Да и я не меньше, дорогой мой! На этот счет мы можем еще поспорить. Я, конечно, совсем не желаю хвастаться… Но на неудачи я редко мог пожаловаться!
— Но только теперь моя мятущаяся, утомленная душа нашла, наконец, свое пристанище. И я почти счастлив… Она так утончена, так многогранна. Она так чутко воспринимает все переливы моих настроений. И в то же время в действенности её любви мой слишком нежный организм почерпает все новые силы, укрепляется для мук нового творчества.
— Да, это прекрасно! — согласился Затыкин и в рассеянности проглотил первый попавшийся бисквит. — Но знаешь, я со своей стороны тоже не могу пожаловаться. Капризы, конечно, есть, но в общем у Нади чудесный характер. Читает она маловато, но при первом же знакомстве сказала, что у меня — довольно известное имя. И она аккуратная, редко опаздывает. Нет, знаешь, я тоже очень доволен. Что-то совсем непохожее на мои прежние интрижки.
— А эта твоя Надя… она замужем?
— Как же, я наводил справки! Я на этот счет очень осторожен. Но муж её живет за тысячу верст отсюда и служит управляющим казенной палатой. А она сама приехала сюда, по-видимому, просто пожуировать жизнью. Можешь ты себе представить: такая бездна темперамента и вдруг — какая-то палата! Воображаю, как она чувствует себя дома, несчастная женщина…
— Мир так тесен и все явления так однообразны! — вздохнул поэт. — Вот и Недда тоже говорила что-то такое о казенной палате. Я, конечно, не помню, что именно. Но чувствую, что и её душа изнемогала в тисках жизни и только во мне нашла успокоение.
— А мне Надя так и сказала прямо: «Ты самый интересный мужчина из всех, каких я только встречала»… То есть, ты не подумай, что она была до сих пор этак… легкомысленна, что ли… Я твердо верю, что это — её первая связь.
— Недда тоже чиста, как первозданная мысль. Даже свои утонченные ласки она находит как-то инстинктивно. И она невинна, хотя любовь её изощрена, как алая роза порока.
— Ну, и Надя, она того… Она умеет любить. Уж это им так от рождения дается, должно быть!
— С Неддой я приближаюсь к высшей радости, похожей на скорбь…
Оба были несколько растроганы, и беллетрист даже слегка потрепал по коленке поэта. Еровский посмотрел на часы.
— Мне уже пора идти обедать. Может быть, ты проводишь меня немного?
— С удовольствием. Я все равно обычно гуляю в это время. Человек, получите!
Они расплатились и пошли, — искоса, но внимательно следя друг за другом. И, по-видимому, были довольны произведённым впечатлением. Еровский сказал, чтобы придать всему разговору художественную законченность:
— Пути жизни так запутаны и мы бродим во тьме, наудачу, по этим путям. Но иногда судьба улыбается нам благосклонно. Ты и я — мы пьем из разных источников и души наши несходны, — но все-таки каждый из нас встретил именно ту женщину, которую ждал. Мы заблуждались и падали, — но пришли к истине.
— Да, мы пьем из разных источников! — согласился Затыкин, великодушно забывая о написанной поэтом повести. — Но корень всего — любовь. В этом пункте все источники сходятся.
— Любовь открывает перед нами свою бездну, усыпанную алмазами вдохновения.
— И что там ни говори, а это очень удобно, — иметь постоянную привязанность, которая так хороша, что даже не надоедает!
— Она отражает всю многодумность жизни.
— И знаешь, она совсем не расточительна! Я не скуп, но бессмысленные траты меня раздражают. Розы, фрукты, мороженое — все это не так дорого стоит. А что я получаю взамен!!
— Она безгранична в своей углубленности. Достаточно смотреть в её глаза — и я полными горстями черпаю вдохновение.
Улицы приморского городка были так же кривы и извилисты, как те пути жизни, о которых говорил поэт. Они вились по склону горы самыми прихотливыми поворотами, и у одного из этих поворотов два литератора неожиданно столкнулись с женщиной в красной шляпке. Женщина была среднего роста, не слишком полна и не слишком худа, с темными волосами. Шляпка отбрасывала на её щеки довольно эффектную тень.
В первое мгновение Затыкин и Еровский, как воспитанные люди, просто посторонились, чтобы дать дорогу красной шляпке. Но шляпка почему-то замешкалась и литераторы тоже остановились, — один справа, другой слева. Затем сказали одновременно:
— Здравствуйте!
В этом обычном приветствии не было ничего сомнительного, но почему-то оба литератора взглянули теперь один на другого с целой гаммой смешанных чувств: здесь были подозрение, недоумение и даже ревность.
И женщина в красной шляпке ответила слегка растерянно:
— Здравствуйте… Разве вы знакомы, господа?
— Разумеется! — сказал Затыкин и, взяв руку женщины, поцеловал ее. — Это мой лучший друг.
— Мой лучший сотоварищ! Но я тоже не знал… — начал было поэт и вдруг замолчал, глядя, как беллетрист прижимает свои губы к маленькой дамской ручке. Потом закончил разом: — Я тоже не знал, что вы знакомы!
— Какие вы странные! — засмеялась женщина и, слегка подобрав платье, почему-то отступила на два шага назад. — Иногда совершенно случайно находишь общих знакомых. Выкупались, Затыкин?
— Да, утром. Сейчас слишком жарко.
— А вы еще не обедали, Еровский?
— Нет. Я еще не обедал.
Затем все трое замолчали. Женщина упорно смотрела себе под ноги, поэт постукивал тростью по обросшему диким виноградом забору.
— Представьте, я только сегодня в первый раз встретил здесь моего друга! — нашел, наконец, тему Затыкин. — Да, он ведет довольно уединенную жизнь. И ведь он так слаб, бедненький! У него по ночам постоянные мигрени.
— А вы… вы так близко его знаете?
— Но, Боже мой…Не так уже близко, но все-таки… Почему вы так на меня смотрите, Еровский?
— Извините, я нечаянно… У меня такие глаза. Всегда на что-нибудь смотрят.
— А я все никак не могу управиться с делами! Заходила к портнихе — но у неё будет готово только вечером. В цветочном магазине тоже не нашла, что было нужно, а теперь я иду в библиотеку.
— Когда же мы сегодня с вами увидимся? — спросил поэт.
— Почему же я знаю? Когда-нибудь… Какой вы странный.
— А купаться вы будете вечером? — с чрезмерной веселостью справился Затыкин. — Вы мне обещали, что придете купаться!
— Разве я обещала? Я не помню! Я даже не знаю, почему это я могла бы вам обещать… Сейчас мне нужно в библиотеку!
— Я могу вас проводить! — вызвался Затыкин.
— Я тоже могу вас проводить! — согласился Еровский.
— Нет, нет, пожалуйста! Вы, наверное, заняты своими общими интересами, и я совсем не хочу вам мешать. Вообще, почему обязательно нужно провожать? Я и одна дойду…
И женщина поспешно протянула сразу обе руки.
— Ну, что же? Нет, положительно, вы какие-то странные, господа… Право же, я совсем не ожидала… Только если что-нибудь будет, то пожалуйста не на улице… Я ужасно боюсь уличных скандалов! И мой муж служит в казенной палате, это может так дурно на него повлиять… Пожалуйста, не на улице!
И она быстро исчезла за следующим поворотом.
— Ну? — строго спросил Затыкин.
— Что такое? — недовольно отозвался Еровский.
— Ничего!
— Ты скажи прямо: ты зовешь ее Неддой?
— Но я думаю, что она в такой же степени и Надя?
Разошлись на всю ширину узенькой улицы, постояли немного у противоположных заборов, потом опять сошлись в середине.
— Какой чудовищный излом! — вздохнул Еровский.
— Плюнь на изломы! Знаешь, что тут всего хуже?
— Моя израненная, оплеванная душа…
— Брось! Хуже всего то, что она просто глупа… Ведь, она сама выдала себя с головой.
— Не подчеркивай, пожалуйста!
— Что? Не подчеркивай? Мы тут с тобой достаточно уже наподчеркивали!
— Нужно смотреть глубже, Затыкин! В душе художника, истинного художника, всегда живет неутолимая жажда творчества. И перлами этого творчества он украшает бледную действительность.
Затыкин задумался.
— Отчасти ты прав. Но, ведь, глупость-то, глупость-то какая! И дернул нас чёрт обязательно встретиться!
— Не подчеркивай, прошу тебя! Мне больно.
— Уж это что говорить!.. У меня от всей этой гадости даже под ложечкой жжёт. Слушай, знаешь что? Плюнь ты на свой обед. Я тебя к знакомому татарину в погребок сведу. Он нам шашлык изготовит, хороший, из живого молодого барашка. Они у него так по подвалу и бегают. А какое вино! Лучшему бургонскому не уступит! Пойдем!
Сказав это, Затыкин даже мечтательно зажмурился.
Поэт оправил галстух, раза два лизнул набалдашник трости, потом тряхнул головой и решился:
— Пойдем… Но только я прошу тебя об одном: не подчеркивай больше… Ты слишком материален. Не нужно!